Ильф говорил ту или иную метафору. Вдруг. Отдельно. "Вы знаете? говорил он. - Я видел знаете что?" - и он выкладывал великолепное сравнение. Так сказал он однажды, что видел девушку, у которой прическа была прострелена тюльпаном. И еще однажды и тоже о девушке, что, ноги ее в чулках были похожи на кегли. Это давно было сказано, лет десять тому назад. Нигде не написано. Я до сих пор помню это, и, часто передавая тому или иному товарищу различные выдумки, выражения, находки, сюжеты моих литературных друзей, я никогда не спутаю, что это сказал именно Ильф. Так же часто я повторяю одну фразу из "Двенадцати стульев", что где-то грустно повествовала гармошка. Может быть, это сказал Петров - это не важно. Если бы это не понравилось Ильфу, Петров бы не настаивал. Чудесная фраза о грустно повествующей гармошке.
Ильф был художником, который удивлялся миру. Удивляются разно: как странно! как непонятно! А Ильф удивлялся: как красиво! Это самое чистое удивление, и оно делает художника. Ильф с юности размышлял о Западе. Он хотел увидеть, побывать в Европе, в Америке. Эстетически он ощущал Запад через французскую живопись, через литературу. Тогда мы были резко оторваны от Запада. Блокада еще продолжалась, видоизменялась. До нас доходили слухи об экспрессионистах, о Чарли Чаплине. Техника наша была бедна. Только случайно в иностранных журналах могли мы увидеть новейшие машины. Целый мир открывало нам кино. За пошлыми сюжетами видели мы конкретный мир вещей: обстановку, одежду, автомобили, предметы домашнего обихода. Все это было чрезвычайно далеко от нас, недостижимо призрачно, как сам экран, где все это мерцало! Я помню, какое огромное впечатление произвела на Ильфа заграничная кинохроника, где были кадры матча между Карпантье и Демпсеем на первенство мира по боксу, - событие, захватившее в те времена весь мир.
Уже зрелым человеком Ильф побывал на Западе, результатом была превосходная книга "Одноэтажная Америка".
Что больше всего понравилось Ильфу на Западе? Это так неожиданно и так великолепно - так свежо и свободно, так по-детски и так могущественно. Прочтите книгу. С наибольшей теплотой и восторгом Ильф говорит о том, что индейцы не хотят разговаривать с белыми. А в другом месте сказано: "Южные штаты хороши не природой, не превосходными реками и лесами. Лучше всего там люди. И не белые люди, а черные". Таков был Ильф как член общества. Общество он признавал только социалистическое, где люди не ненавидят угнетенные расы, а как дети восторгаются ими.
ЛЕВ СЛАВИН
Я ЗНАЛ ИХ
В записках этих рассказано больше об Ильфе. Евгения Петрова я знал не то чтобы меньше, чем Ильфа, но иначе. С Петровым я был хорош. А с Ильфом близок просто биографически - общая молодость. Отсюда некоторая количественная неравномерность в воспоминаниях. Только отсюда, а отнюдь не от предпочтения одного из этих писателей другому.
Но от той же былой близости с Ильфом вспоминать о нем труднее. Бывает так, что то, что ты считаешь главным, в глазах других не имеет значения. А иногда оказывается, что какая-нибудь мелочь, которая кажется тебе незначительной, она-то и есть главное, через которое становится виден человек. Улыбка, мимолетное слово, жест, поворот головы, миг задумчивости такие, казалось бы, крохотные подробности существования - в сумме своей сплетаются в прочную жизненную ткань образа.
Но вот опасность, пожалуй, самая распространенная в этом жанре воспоминаний: незаметно для самого мемуариста его рассказ о почившем друге перерастает в воспоминания о самом себе. Как бы мы негодовали, если бы скульптор, создавая памятник писателю, придал ему свои черты! А в мемуарной литературе такая подмена портрета автопортретом не раз сходила писателям с рук.
Чтобы воссоздать образ Ильфа, нужны очень тонкие и точные штрихи и краски. Малейший пережим - и образ этого особенного человека будет огрублен и оболган, как это, между прочим, бросается в глаза, когда читаешь некоторые воспоминания о Чехове. Как это ни странно на первый взгляд, но Толстой со всей своей гениальной сложностью и бурной противоречивостью гораздо явственнее и правдивее встает в воспоминаниях современников, чем Чехов. И это понятно. Толстой очень мощно, очень кипуче самовыявлялся. А к Чехову пробиться трудно сквозь броню его сдержанности, его деликатных иносказаний, его полутонов, его закрытого душевного мира.
Но и Ильф был из людей этого рода. Петрова изобразил Валентин Катаев в романе "Хуторок в степи" в образе Павлика. Петров послужил прототипом для фигуры следователя в превосходной маленькой повести Козачинского "Зеленый фургон". К Ильфу и не подступались. Попробуй-ка изобрази этого человека, замкнутого и вместе общительного, жизнерадостного, но и грустного в самой своей веселости...
Люди, знавшие Ильфа, сходятся на том, что он был добр и мягок. Так-то это так. Добрый-то он добрый, мягкий - мягкий, но вдруг как кусанет - долго будешь зализывать рану и жалобно скулить в углу. Ничего не может быть хуже, чем обсахаривание облика почивших учтивыми некрологами, всеми этими посмертными культами личности, не менее вредными, чем прижизненные. Да, Ильф был мягок, но и непреклонен, добр, но и безжалостен. "За письменным столом мы забывали о жалости", - пишет Евгений Петров в своих воспоминаниях об Ильфе.
Раскрывался Ильф редко и трудно. Был он скорее молчалив, чем разговорчив. Не то чтобы он был молчальником, но с большей охотой слушал, чем говорил. Слушая, Ильф вникал в собеседника: какой он, "куда" он живет? Загадка человека была для него самой заманчивой. Так повелось у Ильфа с молодости. Никто из нас не сомневался, что Иля, как мы его называли, будет крупным писателем. Его понимание людей, его почти безупречное чувство формы, его способность эмоционально воспламеняться, проницательность и глубина его суждений говорили о его значительности как художника еще тогда, когда он не напечатал ни одной строки. Он писал, как все мы. Но в то время, как некоторые из нас уже начинали печататься, Ильф еще ничего не опубликовал. То, что он писал, было до того нетрадиционно, что редакторы с испугом отшатывались от его рукописей.